Семь приложений
Приложение 6. Еврейское счастье.

Сборник рассказов неизвестного автора. Различны страны, не связаны сюжеты, различно (на столетия) время. Но сквозной мистической линией прочерчены имена главных героев. Двадцатидвухбуквие.

Составитель добавил: поэтическую автобиографию (двенадцать неопубликованных стихотворений) и небольшой прозаический этюд.

א Конец

Сегодня кончится. Кончится. Они делают это утром, детям еще будет хотеться спать. Еврейским детям. А старики как раз устанут от бессонницы и от страхов ночных. Еврейские старики. Никого не осталось в гетто, кроме детей и стариков. И ничего, кроме протяжной песни, будто гитит играет. Счастье мое, мальчик, ты свернулся под стареньким пледом. Каждый вечер, когда я укрываю тебя, ты говоришь. ─ Спасибо, отец. Каждый раз, когда я глажу черные непослушные твои вихры, ты улыбаешься мне. Счастье не может улыбнуться ласковее. Мальчик мой, песня на гитите, сыгранная для старости моей. Приютил тебя бедный дом мой, Авраам, счастье, сынок. Один спасся ты из большой семьи. Мой дом стал твоим. Открылись мы навстречу друг другу, старость и счастье. Старый еврейский софер и мордашка еврейского постреленка. Каждый день я доставал из сундука памяти рассказ. Ты знал это время и просил. – Отец, расскажи. Будто струны гитита, звучали слова. Не мог я омрачить лица твоего. Даже грустное сердце дарило счастливые слова. Но радовалось сердце старости тебе, Авраам. Разрывалось от счастья, когда принес ты в дом мой девочку. Возрождение народа моего, вылезшую чудом из той ямы. Ты искал рядом картошку, сынок, для себя и старика отца. Для себя и для выкопанной сестренки своей. Не разорвалось сердце. Не разорвется, но зажег я свечи субботние, хоть и была среда. Пой-играй, гитит в доме моем.

ב Торговец свининой

В Павии, в этом едва ли не самом традиционном итальянском городе, в еще более традиционной еврейской семье, жившей торговлей мясом, ой давненько, жил тщеславный юноша. Какое тщеславие в еврейской семье, да еще торгующей мясом? Соответствующее.

─ Ты всю жизнь просидел в лавке, по субботам, когда отец с сыном возвращались из молитвенного дома, ─ говорил юнец.

Это так, соглашался мудрый отец.

─ Ты не знаешь жизни, ─ говорил сын, насмотревшись на щеголеватых сыновей галантерейщика из центрального квартала.

─ Это так, ─ не спорил отец.

─ Не больно ты разбогател, продавая мясо евреям, ─ поучал седого отца юнец. ─ Сейчас все жульничают, а ты, готов поспорить, ни разу не продал им свинины.

Старик заткнул уши, все-таки дело было в субботу.

С того дня превратилась свинина в настоящее бедствие в еврейской семье. О чем ни заходил разговор у отца с сыном ─ сворачивал на торговлю свининой, хотел или не хотел почтенный Барух, но с его уст вслед за сыном все чаще слетало мерзкое слово, оскверняя уста. Доходы от торговли свининой казались тщеславному юноше непомерными, не чета отцовским, и мог он о них говорить дни напролет. Просто же торговать мясом отказывался наотрез.

Понятно, что отец не раз и не два советовался о несчастье с ребе. Вскоре после пасхи, проговорив, как нарочно, неделю о свинине, исключительно о свинине, о ней проклятой, принес отец сыну несколько отменных кусков и велел пойти и продать.

Счастливый юноша открыл торговлю и готов был уже во всю мочь молодой глотки заорать. ─ Подходите, евреи, покупайте. Свинина. Чистая свинина. Не пожалеете.

Тут ребе. Долго рассматривал он мясо, строго и придирчиво, пальцем тыкал и нос прикладывал. Грязного слова не произнес, уст не осквернил, но понимающе подмигнул торговцу, уходил и возвращался.

Себе выбрал ребе добрый по размерам кусок, явно одобрив торговлю, но уходя, приложил палец к устам. Юноша рта не успел открыть, как весь его товар расхватали, а хозяйки побойчее заказали и на субботу

Каждое утро мимо лавки проходил ребе, мясо больше не брал, но ободряюще подмигивал торговцу и прижимал палец к губам.

Будто немой торговал юноша в лавке, зато давал волю словам дома. Расхваливая торговлю свининой, так и эдак превознося нечистое животное, сводя любой разговор к этой нечистой твари. А своих покупателей и соседей иначе как пожирателями свинины не называл.

Не надолго хватило терпения у Баруха, увидел он, что сын вполне пообвык в лавке, и выложил хвастуну правду ─ не свининой вонючей, но мясом чистым торговал он. И ничто в городе не осквернено, не испохаблено, кроме уст хвастуна.

Сын выбросил из головы дурь, даже слово такое свинина навсегда забыл, усердно помогал отцу в лавке, в свое время женили его на соседке, вскоре бегали по лавке внуки старого Баруха. Значит, посетил после всех испытаний семью мясника божок еврейского счастья.

ג Пасха в курятнике

Недалеко от Павии или, скорее, уже ближе к Милану, в совсем маленькой и жалкой деревушке жил один-единственный иудей. Звали его Гад. Когда был он помоложе, то без устали, так и не заработав на лошадь, ходил в Милан и праздновал субботу с единоверцами.

Но пришла пора, когда еще можно жить, но можно уже благодарить за прожитое, и сделалось ему тяжело ходить. Пролежав зиму один как перст, с приближением весны почувствовал старик известный прилив сил и решил отпраздновать очередную субботу. Тем более, что совпала она с пасхой. За увесистого петушка договорился с соседом, и тот отвез его в город. Был Гад человеком благочестивым и многими в городе уважаемым, оттого не составило ему труда уговорить приехать в забытую всеми деревню достойных людей.

Вернувшись домой, несколько дней пролежал он в предвосхищении неописуемого счастья ─ под его крышей на главный праздник евреев, пасху, соберется общество. Заранее, как и положено, засветло, принялся готовиться к приему гостей. Лачуга старика была бедная из бедных, что никакое не горе, если ее выскоблить и приготовить к Пасхе. Горе в том, что жил старик в комнате вместе с курами. Кормил Гад кур крошками из хлебных отбросов, которые собирал по всей деревне.

Несколько часов провозился несчастный, стараясь очистить собственное жилище от куриного помета и хлебных крошек. А также изловить и выгнать из дома кур. Выбившись из сил, он основательно вымазался сам, но нисколько не преуспел в своем предприятии. Ближе к вечеру собрались под его крышу приглашенные горожане и, как умели, взялись за Гадовы конюшни, стараясь успеть к сроку. Однако вымазались сами, измазали в помете и хлебных крошках одежду, хорошо еще одежду пасхальную сложили у порога. Но нисколько не преуспели.

За неимением лучшего, поднялось общество на крышу, подняло на крышу и усадило во главе стола старого Гада, и должным образом посидело на пасху, вспоминая за вином и беседами под звездами плен египетский. Значит, посетил, несмотря ни на что, той ночью деревушку неприхотливный божок еврейского счастья.

ד Иудей-христианин

Среди христианских рыцарей во времена крестовых походов храбростью среди прочих храбрецов выделялся Давид, находившийся в ближайшем родстве с герцогом лотарингским. Огромный ростом и неукротимый нравом, с распущенными по плечам белыми волосами, он в веселье и бою был всегда рядом с всесильным герцогом ─ оттого зависть людская,

Его рождение и кровь сделались поводом светских сплетен и досужей болтовни в гостиных, но меч своевременно укоротил длинные языки. Болтали, что Давид, как и его библейский предок, иудей ─ из разоренного рыцарями еврейского гнезда. Спасся, говорили, один этот волчонок, необыкновенно крупный для своих трех лет. И зубастый. Когда герцог по своему обыкновению правой ногой чуть не придавил его смрадное тельце, звереныш изловчился и впился в палец светлейшей левой ноги, без лишних церемоний срезав, будто отпилил, большой палец.

Мальчику оставили жизнь единственно для того, чтобы выздоровевший герцог мог выздоровевшей ногой придавить гаденыша. Но именно во время болезни сын жалкого племени нашел во всесильном герцоге любимого отца, а тот преданного сына. Обрезанного крестили и увезли в далекую Нормандию к родственникам герцога. На берегу океана, вдоволь откармливаясь сырым мясом и даже зимой не прикрывая наготы, приобрел Давид размеры и мощь поистине богатырские. Как истинный викинг многие часы проводил он на берегу океана, в мятежном шепоте воли найдя собеседника, а в скалах и камнях ─ друзей и утерянных братьев. Чтобы сын народа Книги не научился читать и писать, позаботились верные слуги герцога, а чтобы все в Лотарингии основательно забыли о его грязном происхождении, позаботился сам герцог. И, когда прекрасный белокурый гигант в расцвете молодости появился при дворе, его приняли лучшим образом.

Но опытный сердцеед герцог лотарингский отлично знал, что первая же подвернувшаяся бабенка немедленно раскусит в его любимце иудея. Потом, как говорится, на женский ротик не набросишь платочек. От беды подальше он выбрал достойную невинную девицу из знатных, но бедных, дал ей приданое и к зависти легкомысленных тварей всего герцогства быстренько одел на Давида цепи законного брака. Чтобы тайна не выпорхнула из брачной постели, посоветовал жену держать за высоким забором и подальше от придворных дам. А чтобы великан сам не вздумал залезть в постель чужую, предоставил своему любимцу много поводов для подвигов на поле брани.

Подарила судьба Давиду счастье пролить немало христианской крови. Это и есть служение нашему Богу, наставляли его христианские попы. Больше крови ─ большее служение и большее счастье. Едва ли не из половины дворянских жил выпустил Давид излишек дворянской крови. Выпустил бы всю, если бы не протрубил рог к освобождению Гроба Господнего. Не имевшему равных в доблести Давиду доверили возглавить передовой отряд.

При первых лучах еще нежаркого южного солнца выехал Давид из разграбленного накануне городка. Камень на камне не оставил он в жалком языческом селеньице за дерзость. За проклятия, которые за неимением оружия обрушили на его воинов жители. За несколько брошенных камней. За брань и насмешки, которые не удержали в себе красивые местные женщины. За презрение, с которым смотрели они на насильников. Никого в живых не оставил Давид.

При первых лучах солнца во главе сильного отряда выехал Давид из городка, чтобы не обезумели люди от пролитой крови. Что-то заставило его придержать коня, он наклонился в седле и из корзины, брошенной у дороги, подхватил горсть неведомых прежде ягод. С неведомым и одновременно знакомым запахом, с вкусом, знакомым с детства. Мать вынимала косточки и вкладывала в его еще беззубый рот эти чудесные ягоды. Только теперь заметил Давид лежащую рядом молодую женщину, почти девочку, мертвую

Упал Давид на землю, смягчилось его сердце, волосы его белые приласкала женская рука. Значит, не обошлось и здесь без незваного, неприхотливого божка еврейского счастья.

ה Невеста-недотрога

Держал на дороге между Нанси и Мецем трактир добрый человек. Ну всем был хорош: и услужлив, и весел, и приветлив, оттого дела у него шли отменно. Пока скоротечная лихорадка за три дня не уложила его в могилу. Не прошло месяца, как тоже в три дня умирает трактирщица. Оказалось, что за всеми делами не успели трактирщик и трактирщица как следует обзавестись потомством. Осталась после них совсем молоденькая девчушка, жившая до поры у дальней родственницы в Нанси. Ибо не хотела мать, чтобы девочка росла среди грубости трактирной, рассчитывая для нее иную участь.

Поплакала Хадаса и вместо того, чтобы навесить на трактир большой замок и подальше бежать от злосчастного места, решила заделаться трактирщицей. А от грубости выбрала мудрая не по годам девушка способ защиты. Ей слово - она два, три или пять с привеском. Над ней смеются - она в ответ, в лицо и в глаза, а уж за глаза, не приведи Господь. Ее ущипнут - она ответит, погладят или пощупают+ - потерпит, но глазками стрельнет и проведет запретную черту. К тому же, когда действительно расцвела Хадаса, перестали к ней мужики руки тянуть. Уж больно хороша и развязна. Не по мне товар - раз-мыслит каждый.

Поглазеть же готов любой. Никогда не пустовал трактир у дороги между Нанси и Мецем, крутилась, вертелась хозяйка, всегда веселая и услужливая, и дела шли у нее хорошо.

Но стала чувствовать Хадаса, годы ее уходят, а главного шага она не делает. Осторожно, через третьих лиц, поузнавала, что о ней думают и говорят соседи и те проезжие-прохожие, кто провел в трактире день-другой. Говорили одно ─ весело живет трактирщица. Вот и попала Хадаса в ловушку. Дело ─ выгоднее не придумаешь, все при ней: красота, ум, уже женский, изворотлипый, кого хочешь на место поставит. Крутит, конечно, она перед ними юбкой, но спит-то в холодной постели, бережется. А выходит, не для кого. Нет охотников замуж взять Хадасу.

Попробовала через сватов. Пришел к ней благообразный старик, пока сидел за столом, пока говорил о вещах посторонних и общих знакомых, трижды молился. Наконец, обрадовал девушку. Сын у него горбатенький и хроменький, ей сгодится. Родительская воля будет, если без лишней болтовни выложит Хадаса кругленькую сумму. Но, чтобы поняли и не осудили этого брака, он уже посоветовался с равином, от распутства лечением ей будет порка. Лучшего средства нет, старик грустно улыбнулся беззубым ртом. Растянет ее сынок на лавке, а папенька собственноручно вожжой. Тут уж дала Хадаса волю языку и рукам.

Несколько лет после курьеза этого ни на кого не поднимала Хадаса глаз. Все мужчины как один отрыжкой были Хадасе. Когда же оттаяла, оказалось, годы ее вышли, невольно стала приглядывать себе калечных и изувеченных, зашибленных и обойденных. Прикидывала так и эдак, как обмануть молву людскую. Жизнь рассудила по-своему, но рассудила. Пришел к ней в трактир, что на дороге между Нанси и Мецем, невесть откуда глухой парень. Но говорящий, Господи! Как сладко говорил и пел он. Господи! Как прекрасен язык народа, в котором Хадаса. Как прекрасны песни. Как радуется Хадаса, что глух суженый ее. Нет дурных слов для него, но есть Хадаса. Значит, божок еврейского счастья здесь.

ו Кровавый навет

Черный и скользкий пополз по Парижу слух, пахнущий плохо для одних и благоухающий для других. Блестящего де Распье проткнули под окнами не менее блестящей, а равно неприступной графини де Тур. Воткнул клинок в спину де Распье муж графини, оказавшийся вовремя в нужном месте во время рокового поцелуя. Обтерев кровь и зычно крикнув на слугу этого мертвого де Распье, который тут же убежал, счастливый супруг отправился спать.

Тело осталось лежать там, где душа вышла из него и отправилась в поисках новых приключений. Смерти и тихих похорон повесы хватило бы на день-другой разговоров по-столичному бурного Парижа. Но труп исчез. Когда, кто и куда унес молодое и мертвое тело, осталось загадкой. Потому исчезновение приписали евреям, с очевидностью определив, что христианский труп им нужен, единственно чтобы содрать с него кожу. Которую нехристи используют для переписывания своих священных книг.

Смрадом многих смертей потянуло из парижских предместьев. К счастью, на третий день граф де Тур зашел в спальню к собственной жене. Безумная женщина лежала на постели, прижимая к себе мертвое тело со следами многочисленных поцелуев. Что ж, если было в тот день в Париже счастье, то это было еврейское счастье.

ז Притча

Пас Захар овец. Стали пропадать у него овцы, причем как на грех лучшие. Пришел Захар к ребе.

─ Так и так, режет меня грабитель. Уносит из стада лучших овец.

─ Все ли сделал ты, чтобы поймать вора? — спросил ребе.

─ Все, ─ похвалился Захар.

─ Тебе не нужен мой совет, — ответил ребе.

Вернулся Захар к стаду, глаз не смыкал, ел и пил с овцами. Но пропадали у него овцы. Отводил грабитель глаза Захара и уводил лучших из стада. Вновь пришел Захар к ребе.

─ Так и так, совсем зарезал меня грабитель.

─ Все ли сделал ты, чтобы поймать вора? ─ спросил ребе.

─ Все, вновь похвалился Захар.

─Тебе не нужен мой совет, ответил ребе.

Вернулся Захар к стаду. Не смыкал глаз, привязал веревку к ноге каждой овцы, день и ночь не выпускал веревку из рук. Из рук Захара и увел грабитель лучших овец. Вновь пришет Захар к ребе.

─ Все ли сделал ты, чтобы поймать вора? — спросит ребе.

─ Лишь то, что знал и умел.

─ Тогда слушай мой совет, ─ отвечал ребе. ─ Отдели от стала больных овец и сторожи только их. Здоровых же остриги, хоть и не время сейчас стричь овец, и пусти их пастись свободно. Придет грабитель, возьмет из-под руки твоей нестриженную овцу, увидет ─ больная. А про стриженых, которых ты отпустил, подумает — эти еще хуже. Они потеряли шерсть от болезней

Вернулся Захар к стаду, отделил здоровых и больных, последовав совету мудрого ребе. И было с ним счастье сврейское.

ח Нет, не умрете

Жил мальчик, от рождения согнутый, ибо ногами пинали мать ето, тяжелую сыном, ибо была она еврейка. От всех скрывал он лице, разбитое в утробе матери, и безобразную губу, сросшуюся с подбородком. От всех скрывал он тело свое, прячась в подвалах и глухих углах. От всех скрывал он душу свою, подобно Эдему разместил в ней Господь реки чистые и ручьи живительные, травы благоухающие и деревья, птиц и ангелов. Были у всего имена. У всех деревьев, у птиц, у всякой души живой, и ангелов различал он по именам. Не было имени в Эдеме души его лишь змею. Но звучала фраза, неизвестно откуда взявшаяся, ─ Нет, не умрете, ─ привык Хаим к этой фразе, как к самому себе. И умирал ежедневно, не жил, в своем темном углу. Пока вновь не пришли. Теперь уже Хаима пинали ногами, ибо был он евреем, как мать, родившая его. Выскочил из ямы, краснолицый, с разбитым в кровь лицом, из угольной ямы, в которой прятался, ─ живой, шут. Смеялся Хаим. Был счастлив единственный раз в жизни, которая здесь и кончилась.

ט Развод

Мельник женился на соседке. Знал он девушку с малолетства ─ не мог равнодушно смотреть на ее гримаски, еще детские игры и шалости, позже стыдливо отводил глаза, чтобы все время не глазеть на набирающую соки девушку. И она была неравнодушна к молодому работящему парню, будто случайно, частенько попадалась ему на глаза. Когда подошел срок, взял мельник в жены ту, о которой мечтал. В местной церковке отслужили свадьбу и всем селом проводили молодых, Педро и Марию, в законную супружескую постель.

А уже через неделю не было страшнее слов и проклятий, которыми бы не наградила молодая своего Педро.

С рождением очередного ребенка, а рожала добрая католичка Мария ежегодно, все больше тумаков и новые проклятия доставались мельнику. Взяла в привычку любящая женщина даже плевать вслед уходящему мужу. Не раз и не два ходил Педро в храм божий и молился.

Не будучи услышанным ни в первый, ни во второй, ни в тысячный раз, заговорил он на исповеди витиевато, будто бы о судьбе постороннего человека, которым помыкает жена. Короче, закинул уду о разводе. За что был высмеян святым отцом, сказавшим со всей возможной сельской правдивостью, что в богобоязненной Италии и люди познатнее мельника двадцать и тридцать лет терпят полоумных жен, не помышляя о разводе. В воскресной проповеди он обратился к немногочисленной пастве своей с возвышенным и чистым призывом чтить мужа и жену как самих себя. Воистину, небо свело их в одной постели, и лишь Деве Небесной дано рассечь супружескую постель пополам.

Мельник смирился, он безропотно терпел тумаки и оскорбления, перестал замечать плевки вслед и грязные слова, брошенные в догонку. Если и радовался в жизни, лишь рождению очередного сына или дочки, которых любил подержать на ноге. Дети подросли, безумная мать выучила и их плевать вслед отцу. Педро взял веревку, заперся на мельнице и уже готов был вложить голову в петлю. Но подумал, дети, на них он зла не держал, пойдут по миру.

Поехал мельник в Перуджу и принял иудейство, имя свое Педро изменив на имя Тов. Так или иначе, но рассудил Тов, что у единственного в селе мельника, пусть и иудея, муку купят. Зато, глядишь, от иудея жена сама уйдет. Случилось наоборот. Жена, узнав, что в деревне появился единственный иудей, и это ее муж, бросилась наводить справки, и оказалось ─ для иудея развод оформить дело плевое. Она, считай, уже безмужняя жена. В этом новом качестве засветилось чувство ее к Педро, вернее, к Тову, новым светом. Подчинилась она мужу, как подобает жене, будучи доброй католичкой при муже-иудее.

Значит, не обошлось и здесь, в чудной и грустной истории, без неприхотливого божка еврейского счастья.

י Мужской орган

Женился ростовщик из Базеля поздно по великой любви. Девушку взял небогатую и не поскупился, на две недели, отложив все дела, спустился в долину, где на самом берегу Рейна снял роскошный дом. А также транжирил деньги на лучшую снедь, катания на лодке и развлечения. Произведя своими тратами незабываемое впечатление не только на неизбалованную свою половину, но и на себя.

Вернувшись в Базель, ростовщик погрузился в текущие заботы, а молодая женщина в обыкновенную жизнь. Тут была скромная квартирка, скромная, даже в шабат, пища, но, главное, перестала узнавать она своего Иосифа в постели. Это последнее обстоятельство молодая женщина не перенесла. И в минуту особенной откровенности напрямик спросила обо всем мужа.

Советую всем запомнить слова ростовщика из Базеля, женив шегося в преклонном возрасте на девушке много моложе себя.

─ Мужской орган, ─ откровенностью на откровенность отвечал Иосиф, как ничто другое, подобен золотой монете. Пока он новенький, на него можно любоваться часами, о, какое это вожделение любоваться и только любоваться, любоваться и не сметь прикоснуться. Фантазии, грезы наяву, кажется, прямо сейчас он готов исполнить любой ваш приказ или желание. Мужской орган, ─ продолжал Иосиф, ─ необычайно живой и теплый на ощупь, подобно лишь золотой монете, он способен от малейшего прикосновения, поглаживания, тем более от страстной и взаимной любви, непомерно возрастать. Воистину, он лучшее создание матери-природы. Однако, побывав в руках и поработав за жизнь, подобно золотой монете, он оплывает, теряется четкость и рельефность линий, а равно портреты и символы на его сторонах стираются, надписи перестают читаться и доставлять прежнюю радость созерцателю. Увы, прямая дорога такой монете в сундук.

─ Мне остается добавить, возвысил голос ростовщик из Базеля, что первая добродетель жены быть бережливой. ─ Произнеся эти слова, Иосиф удалился в свою комнату и счастливо уснул.

כ Обжора

С малолетства был Халколь едок из едоков, прежде чем дойти до школы, успевал всех родственников обойти и у каждого позавтракать. При условии, что и дома любящие родители ему ни в чем не отказывали. После учения отправлялся обжора к многочисленным дядюшкам и тетушкам аккуратно к обеду, после чего отменно закусил дома. Набив брюхо, Халколь заваливался спать, чтобы выйти из дома пораньше на следующий день. В праздники не давал он себе и этой малой передышки — днем, ночью, утром и вечером ходил из дома в дом и исправно угощался за каждым столом.

Взывал отец к сыну. Чем собираешься зарабатывать на жратву? Или всегда будут кормить тебя дяди и тети, как несмышленыша. Знай, счет выставляют они мне, я плачу за жратву твою.

Услышал Халколь отца и сделал немыслимый свой аппетит профессией. На ярмарках и в балаганах выступал, сжирая за деньги ведра снеди. С любым из публики спорил Халколь, кто больше съест. И не было ему равных. Вскоре подобрал себе Халколь дельного импрессарио, отточив публичное обжорство до театральной виртуозности.

Накрывали стол на двенадцать персон, накрывали долго, красиво, обильно и празднично, причем на стол разом ставили все перемены. И закуски, и овощи, и фрукты, и грибы, и живых моллюсков, и сырую с соусами рыбу, и рыбу соленую, копченую, и отварную, но застывшую в желе, и, конечно, фаршированную рыбу, ее Халколь любил и отмечал отдельно, а свекольно-рыбным желе непременно мазал себе лицо. И закуски горячие, их перечисление длинно невероятно, отмечу лишь, что они строго по замыслу организаторов либо стыли, дожидаясь своей очереди, либо здесь же на столе поджаривались на углях, либо горели, создавая незабываемый эффект, во французском коньяке. И супы, их накрывали на двенадцать человек, потому ставили в огромных супницах, размером с доброе ведро, всего подавали до шести супов.

Халколь любил на горячее теленка, непременно трехлетнего и хорошо упитанного, его целиком жарили на металлическом пруте, рядом жарили трехлетнего барана, он уже в готовом виде целиком помещался внутрь теленка, сам баран заполнялся жареной птицей, из всех многочисленных вариантов Халколь предпочитал жирных Французских гусей, которых просил начинять шампиньенами.

Маэстро выходил под овации, ему хватало тридцати минут, отмеренных точно по песочным часам, чтобы все это обильное застолье, включая декоративную зелень, цветы и, уже под бурные овации и неистовые крики сотен глоток, салфетку затолкать в свою бездонную пасть. После чего улыбающийся гастролер предлагал вынести из зала любую съедобную вещь любого размера и сжирал ее. Было одно условие, которое соблюдалось неукоснительно. Будучи верующим иудеем, едок требовал, чтобы предлагаемая ему пища была непременно чистая. На этом чудачестве отлично наживались магазины, торгующие еврейской едой, не знающие отбоя от покупателей в дни его выступлений. Так Халколь, наделенный от рождения хорошим здоровьем и аппетитом, принес в жизни много радости себе и другим. Незаметный, но верный божок еврейского счастья никогда не покидал его дом.

ל Лия

Профессия Лия была древнейшая из древних, но властно требовала от служительниц своих вечной молодости. Вечная молодость продолжалась у Лии лет двадцать пять, пока она среди шести или восьми других девушек выходила в зал в обязательном для хорошего борделя амплуа еврейки-соблазнительницы.

Этот четвертьвековой срок можно считать рекордным, ибо выбрасывала несчастная страна на порог веселой Вены одну волну голодаших девчонок за другой. Колесо судьбы гнало чернявых и чесночных на чужбину, и не было беды, если с телеги падала никому не нужная живая душа. Девчонки сами просили, умоляли, пускались на любой обман и хитрости, Господа своего молили дать им шанс. Заведения подешевле в трущобах Вены давно уже напоминали загородную школу, куда понаехали любвеобильные пожилые папеньки с подарками навестить дочек.

До поры, до времени спасало Лию женское искусство и поднакопленный женский опыт. Но с какого-то момента поняла: пора. Давно подыскала Лия себе под завязку карьеры новое амплуа, максимум на сезон. Не просто уйти, мечтала Лия хлопнуть дверью, чтоб не только в борделе, но и в Вене веселой услышали.

Изощренно маскировала она свою не первую, даже не вторую молодость, дряблую и отвислую кожу, постоянной заботы требовали потерявшие форму груди, живот и потерявшая упругость задница. Особенно у роковой черты, пока еще почтенный отец семейства не успел как следует разогреться, равно и тихий банковский служащий, и степенный лавочник с окраины, и радикал, и заводящийся вполоборота студент. После точки кипения все они хороши, каждый болван готов голым бегать за ее потерявшей упругость. Лишь бы не потерять ее из вида. Наедине умела Лия воспламенить и лед, но этикет приличного заведения требовал выйти к гостям в ослепительной череде прочих, молоденьких, девчушек в обязательном амплуа грациозной еврейки.

С возрастом потеряла Лия волосы на голове. Давно уже пользовалась хорошеньким париком, до поры до времени скрывая последний дефект даже от ближайшей подруги. Чтоб назавтра не узнали все. Пока один пожилой полковник из поляков в порыве страсти не стащил с ее головы парик. Ладно бы. Но гонялся за ней с арапником по борделю, настаивая немедленно признаться при господах офицерах в каком году она потеряла невинность.

Уверена была Лия, что теперь ее рассчитают. Оказалось, вид лысой и голой матроны, убегаощей от почти лысого и почти голого полковника с арапником в рулах, сделал шум. Написали газеты, и сделался новый облик Лии вдруг модным.

Так прошел прощальный сезон. А уже после пасхи к ней пришел пожилой полковник и форменно предложил свой старый польский род в обмен на поднакопленные за двадцать пять лет безупречной службы деньги. Они обвенчались. Лия стала знатной польской пани, он привез ее в заброшенную родовую усадьбу в одной версте от беднейшего местечка, где все давно забыли свою Лию. Лишь божок еврейского счастья, оказалось, все эти годы не покидал скудную свою родину.

מ Мечта

Тщедушным и слабым здоровьем уродился Мордухай, как тростник, худенький, и скромный ростом, как карлик. Вошел он в положенный срок и робко занял место в собрание народа среди мужей израильских. С благоговением слушал Книгу, уверенный, что со временем с его уст пламень языка родного сорвется и воспламенит он голосом души чужие.

Но заикался Мордухай, даже дома говорил с трудом, плохо понимали его близкие. Чужих же людей безмерно стеснялся. Когда доверили ему читать, читал, не помня себя от застенчивости, и ни слова нельзя было разобрать. Слышал он внутри себя слова горящие, обжигающие душу, но не решился между собой и людьми посредником избрать губы свои непослушные и язык свой костлявый. Ни слова не произнес вслух Мордухай. Так и ходил в собрание, безмолвный.

Но сохранил Мордухай мечту. Когда женили его, подарила жена ему мальчика. Когда мальчик подрос, отняли его от груди, и заговорил он. Понял Мордухай, что легко ему говорить с сыном. Понял, что он Бог сыну, и пророк, и наставник сыну. Взял Мордухай жену, вновь родила она сына. Когда отняли мальчика от груди, говорил с ним Мордухай. И вновь понял сын отца. Брал Мордухай жену раз за разом, не было тому конца, Э-э нет; был тому конец. Не для разговоров и досужей болтовни, не для дела пустого рождались сыновья у Мордухая. Когда подошел срок, и выросли сыновья, собрал Мордухай из сыновей своих общество, как положено, десять мужчин собрал Мордухай, сел перед сыновьями и читал. Воздали дети отцу по заслугам его, хвалили дети читающего.

Был счастлив Мордухай в тот день, был он счастлив и во все последующие дни. Путался под ногами в доме его все тот же незаметный божок еврейского счастья.

נ Субботний вор

Натан воровал. Не мог отказать себе в удовольствии и крал по субботам у единоверцев, когда они ходили в синагогу. Приятен в обхождении был Натан, и когда, разодетый не хуже других по моде столичного города Львова, в саду прогуливался он, не единожды отцы семейств, ловя томный взгляд собственных дочек на этом прощелыге, говорили. ─ Всем хорош парень, а по субботам не ходит в синагогу.

И верно, если чем не угодил обществу Натан, отсутствием усердия в субботнюю молитву. Был он усерден по-иному, оправдывая себя тем, что воровство субботнее куда меньший грех, чем буднечное и ежедневное, подслащенное усердным субботним богомольем.

Не порицал себя Натан, напротив, гордился ловкостью рук и живостью ума. Открывались перед ним двери, сундуки и кошели. Преуспевал и был счастлив Натан, если бы не одно но. Как во всяком искусстве, считал он, есть в воровстве высшая цель, идеал. Если воруешь картины, изволь мечтать о Лувре. Если промышляешь деньгами, снится Лондонский банк. А раз ты вор субботний и крадешь у собственного небогатого племени, сунь нос в дом благочестивого ребе.

В тот день Натана ломило и тянуло, знобило и колотило, но по известным ему одному признакам посчитал Натан, что момент осуществиться идеалу, мечте давнишней, наступил. ─ Именно сегодня или никогда, ─ сказал себе Натан и вышел из дома. Держась за стены, харкая кровью и издавая громкие стоны, шел вор субботний на главное дело жизни по знакомым с детства улицам. Прохожие, спешившие в синагогу, провожали его сочувственными взглядами, думая, что идет Натан в праздничный день к врачу. К дому ребе шел Натан. Дошел и вошел. Кое-какие вещи, немного их было в доме ребе, успел взять Натан. Тору в хорошем футляре успел взять в руки, прежде чем упал. Открылся в руке его Закон.

Когда после ночного субботнего бдения вернулся ребе в дом и увидел, что открылись в руке Натана слова бессмертные. Именно их сегодня читал ребе в собрании. Решил благочестивый человек, что несчастный, лежащий на полу его жалкого жилища, находится под защитой самого Всевышнего. Молился он непрестанно, ухаживал и лечил. Читал слова, исцеляющие тело и душу, над постелью больного.

Встал вор субботний, Натан, другим человеком. Не вышел он из дома ребе, пока не поселилось навсегда счастье веры в его душе.

ס Неуклюжий жених

Непостижимое дело, но не мог старый Серед женить своего сына. Как с дочкой-пересидкой мучился, приданное готов был дать хорошее, но и на приданное охотников не находилось. Придет Серед в синагогу, все, у кого дочки на выданье, от него как от чумы бегут. Если изловит кого за полу одежды, тот глаза прячет, будто стыдное дело ему предлагают.

Виданное ли дело, чтобы невест от жениха прятали. Напросится к кому-нибудь Серед в гости, запросто его давно перестали звать, так и то хозяин старается вовремя из дома уйти и на дверь, чтоб проучить старика, большой амбарный замок повесить.

Началось все с решения женить сына на лучшей в городе невесте. Если подумать, чем плох сын старого Середа? Ростом и статью мальчик вышел, деньгами не обделен, учился мало, с детства в лавке сидел и отцу помогал, так это только достоинство. Сговорились родители, ударили, как говорится, по рукам. Но, будучи людьми вполне современными, решили прежде чем сказать да познакомить парня и девушку. Пошли молодые в сад, как сейчас водится, и очень хорошо погуляли среди таких же гуляющих. Где сын старого Середа в неуклюжей своей простоте наступил молодой на платье, которое оказалось на булавках. Что тоже понятно, девушка спешила в нем блеснуть. Платье свалилось с невесты, как кожура с ореха, а жених продолжал стоять на платье, даже когда она в исподнем убегала. Позор был большой.

Закрылись перед старым Середом многие дома, где жили образованные девушки, привыкшие гулять с кавалерами в саду. Рад старый Серед, что сноха его будет попроще, и такую простую девушку тут же сосватал сыну. Здесь отцы быстро ударили по рукам, когда же детей оставили одних, девушка, помня материнские наставления ─ не упусти, жених выгодный подставила ему щечку для поцелуя, сын старого Середа решил, чтобы вновь не опозориться, подержаться за платье руками. Девушка испугалась, вырвалась, платье вновь по известной причине оказалось на булавках и осталось в руках непутевого жениха. И это бы нестрашно, дело все-таки происходило не в саду, дома. Мать, пожалуй, даже похвалит. Но в комнату вошли счастливые отцы, только что окончательно поладившие. А тут, если бы девица не голосила.

Была у старого Середа еще одна неудачная попытка женить сына. На этот раз дело сделали тихо, молодых заперли и друг к другу близко не подпускали. Но где-то же нужно. В первый раз увидев невесту, неуклюжий жених, боясь бабы в платье хуже смерти, ни в какую не желал к ней даже приближаться. Когда его буквально силком подтащили, он и на этот раз наступил невесте на подол. На этот раз его пришили накрепко. Помня свои прошлые дела и решив с перепуга, что платье уже упало, молодец прикрыл невесту собственным сюртуком. Она вырывалась. И вырывалась отчаянно, пока не осталась без платья.

У старого Середа умерла жена, он долго мыкался с непутевым сыном, пока не нашлась добрая девушка, которая, плюнув на разговоры, пришла в дом и осталась. Поселилось с ней вместе в доме старого Середа еврейское счастье, светлое, как огонек субботней свечи.

ע Под каблуком у жены

Что за прелесть у меня жена, размышляет Эвед, слыша с кухни голос Сарры. Вот кричит, ругается, бранится, сатанится. Так ведь с ложками-поварешками бранится. С кастрюльками и горшками. Нy вот, побила, поколотила немного. Еще, и еще. Жена посуду бьет, значит, обед готовит. Какой обед готовит у меня жена, пальчики оближешь. Кого угодно можно пригласить, не стыдно. Овцы и козы блеют, ах, ах, размышляет Эвед, слыша шум за стенкой, золотая у меня жена, скотину доит Понятно, упрямая скотина просто так молоко не отдает. Прикрикни, Сарра, на нее, молодец. Мало сказать, клад у меня жена. Любой клад в минуту растратишь, а жене моей износу нет. Вон как кричит. Покричи, покричи, женушка, на непослушную скотину, сыром твой крик обернется. Сладким сыром овечьим к столу. Куры кудахчат, крик подняли, негодяйки, ах, ах, радуется Эвед, слыша невообразимый гвалт в курятнике, яички пошла искать, не жена у меня, радость у меня. Злодейки норовят яички под соседский забор снести. Брани их, Сарра, казни и бушуй, пусть перья по сторонам летят. И слов не выбирай, женушка, искренне радуется Эвед шуму вселенскому, обложи их, обзови, как ты одна умеешь. Ловко ты эту пеструшку, добавь, не жалей. А замарашку, засранку эту, все равно нет от нее яиц, крой почем зря. Что ни скажешь, в точку попадешь. Покричи на нее, Сарра, побреши, и палкой ее огрей. Вот правильно, не одни горшки бить. Круши кур, бей курятник. Значит, в субботу хорошая курятина будет и столе. Палкой дерешься. Молодец, женушка, любимая моя, палка в твоих руках, ровно ветвь оливковая. Будто букет полевых цветов, веник в твоих руках. Кочергу взяла. Положни, Сарра, оставь кочергу. Не надо кочергой. Остановись. Выбежал из дома Эвед в исподнем, когда все люди оделись нарядно и вышли на люди. За ним гналась Сарра с кочергой, била мужа и бранила. Привыкли соседи, что Эвед и Сарра так выясняют отношения, не чувствовали к нему ни жалости, ни отвращения. Привыкли считать, что нашел этот бездельник в Сарре свое счастье.

פ Живая традиция

Зима выдалась снежная. Снег лежал белый, как саван, серебрился лунным светом. Светлая и морозная зима, любушка.

Спокойная жизнь, умеренная, богопослушная. Вовремя зажигали евреи свечи субботние, а всех грехов в местечке из десятка домов, что привел шинкарь Фарес из города русскую жену-разведенку. Жил с ней, с какого бока ни посмотри, не в Божьем ладу, но в плотской утехе.

─ Что ты в ней разглядел, в страхолюдине, ─ спрашивали местечковые Фареса. А тот отвечал обществу весело, грубо, был он известный грубиян: – Не галдите. Не глазами я ее выбирал, а другим местом.

И верно. Ходила бесстыжая разведенка по избе с голыми руками, с головой непокрытой. Был у них теперь шинок в местечке, как городской шинок, по всем правилам. Гладил Фарес женщину, ласкал Фарес руки бесстыдницы при всем обществе. Разгневались местечковые, посоветовались с книгами учителей и порешили бойкотом заставить Фареса обделать дело, как положено. На неделю их хватило, но в субботу, куда денешься, собрались под крышей Фареса. Был для них шинок холодной зимой всем на свете, и отложили бойкот до весны.

Пришла в тот год весна ранняя и неожиданная. Снег лежал, блестел. Вдруг вода за плетнем, и плетень подмыла, в огороде вода, в курятнике, в доме стоит. Три избы и избу Фареса большую, в которой шинок, отрезала вода от других. Постояла вода день, постояла другой, постояла третий ─ помилуй, отойди, дай людям одеться в праздничное. Стояла вода и в праздничный день. Оделись иудеи, вышли, не отступила вода, недоступна им большая изба Фареса, в которой собирается общество. Ибо там вода, и сям вода, и здесь, и там, и не могут собираться десять иудеев вместе.

Легкая дымка стояла над водой, будто курилась сера. Где кого застала вода, своих изб стояли. И видели. Видели один другого, в одежде черной среди воды, и было это общество. Фарес, обладавший голосом громким и зычным, начал петь. Слова Господа нашего услышали все, слова, в счастии вознесенные высоко среди воды и купели серной. Не было здесь нечестицев, не было праведников, все были иудеи.

צ Еврейский век

Долгую жизнь прожила Цвия, восемьдесят годков, слава Богу. Никуда не ездила Цвия, даже город соседний с базаром и с синагогой под зеленой крышей знала по рассказам мужа. Детей родила пятерых, здоровых. На ноги всех поставила и внуков дождалась. Счастливое время Цвии, что ни год ─ внучек или внучка, в плодовитый год двоих-троих, кровь родную, вынашивали руки Цвии.

Но все проходит, встали внуки, как прежде дети, на свои ноги. И разошлись, разбежались, разъехались. Слышала Цвия, что от погромов едут еврей в Америку, молилась за них, молилась за дом свой, верила Цвия ─ ее молитвы отводят беду.

Вернее не скажень, счастливую жизнь прожила Цвия. Ноги уже не слушаются, не выходит из дома, но в своих четырех стенах Цвия полноправная хозяйка, и в закромах Цвия, и у печи Цвия, и у стола Цвия. Все нужно Цвии, все интересно, искра любого костра Цвия.

Только много плачет от нее, хоть и прячет лицо, младшая дочь Хана, которая живет с ней. Потому что приехал за матерью сын, счастье великое, бабушке сказали, из Винницы приехал, платок привез. Из Америки сын, заводчик у нее сын, всем бы рассказала болтушка Хана, с каждым бы поделилась. И здоров сын, и весел, и богат ─ надо же, в еврейской семье столько счастья. Не нарадуется Хана, не устанет слушать рассказы сына про Америку, про дом собственный, про жену красивую, про деток.

А какие машинки швейные делает ее сын в Америке, заглядение. Не видела, но видит их Хана большими и блестящими. У Сарры портнихи, которая даже для городских вещи перешивает, машинка маленькая, старая. У сына большие и новые, и шить можно ногами. Была бы маленькая машинка, привез бы сын матери, порадовал. Вот бы сейчас закричать, чтобы соседи слышали, чтоб каждому в уши вошло. ─ Мой Фима в Америке не хуже немца любого живет.

Счастье какое, сын человеком стал. Теперь за матерью приехал. Только куда поедет Хана от матери. Плачет Хана, прячет от всех лицо и плачет. Уехал Ефим, лет через шесть вновь приехал, фото привез жены красавицы, деток-американцев, дома большого. И порадовал мать, фото швейной машинки привез. Той, на которой шить можно ногами.

К тому времени разболелась Цвия и даже по дому перестала ходить. Путать стала многое и в беспамятство впадать. В спокойные времена не взяла бы на себя Хана грех. Не потащила бы старуху через целый свет. Но наступили времена, когда всем свет не мил. Того и гляди, в доме спалят. Осенью было дело, дороги развезло, размесило, грязь кругом. Но подогнал Ефим возок к дому, уложили вещи, сняла Хана косяк с двери, как-никак лет двести жили до нее, и она целую жизнь, мать уложила, поплакала на пороге, и поехали они в Америку.

Счастливо высадились с парохода в Бостоне. Позаботился Ефим о старой бабушке Цвие, которая его, сорванца, вынянчила и выкормила. В доме своем отвел ей комнату просторную. Как хата их старая, даже просторнее. Обставил, вещи подобрал точь в точь, как были. Живет Цвия в Америке и живет. Счастливо живет.

Через какое-то время спрашивает. ─ Где я?

─ Дома, ─ отвечает Хана.

─ Дома, ─ твердит Ефим.

─ А что это было, ─ спрашивает Цвия, – то ли ехали мы долго, то ли болела я тяжело?

─ Болела ты, мама, теперь прошло, ─ отвечает Хана.

─ Болела, болела, ─ твердит Ефим.

Ну ладно.

Вдруг просит Цвия. Пошла бы ты, доченька, позвала мне Бетю-черную, давненько мы с ней не болтали. А как позовешь? Осталась Бетя свой век доживать где жила, если

времена лихие не угробили Бетю.

Взяла Хана на душу грех и говорит. ─ Померла, второй месяц как похоронили.

Поплакала, конечно, Цвия, помолилась. Вся ее жизнь рядом с Бетей прошла, да что поделаешь. В другой раз просит позвать Ривку, уж без этой в доме Цвии не обходилось.

Пойди ей объясни, где сейчас Ривка.

И вновь оскверняются уста Ханы. ─ Померла наша Ривка.

Немногие остались в памяти Цвии, вот и перебирает она то Бетю, то Ривку. То одну оплачет, то другую. То об одной помолится, то о другой. Но уж больно тяжел камень на душе Ханы, больно тяжел.

Приехал счастливый Ефим, порадовал мать. Бетя-черная объявилась, здесь в Бостоне. А накануне субботы привез ее в дом.

Вот ведь счастье, пьет Цвия чай с Бетей, которую столько раз оплакивала. Вот куражится божок еврейского счастья, вот тешится.

Старая Цвия шепчет подруге. ─ Думают, провели меня. Как чурку дубовую перевезли. Я-то знаю, живем мы теперь в Виннице в собственном доме.

Прослезились обе. И сквозь слезы счастья говорит Цвия. ─ Прихватила я немного грязи с порожка и здесь новый порожек ею вымазала. На счастье.

ק Еврейские деньги

Когда они уже ничем не могли себе помочь, решились жиды Брода на крайнее средство ─ печатать собственные деньги. Нашелся среди лишенного государственности племени вполне зрелый политический муж, хотя и никогда, и никуда из местечка не выезжавший. Но прочитавший за долгий век гору книг. Кааф звался грамотей, он, находясь в твердом уме и памяти, определил, что всякая власть, а никакой власти кроме жидовской, битой-перебитой, в сей злополучный день в Броде не было, так вот, всякая власть прежде всего должна себя манифестировать. Для пооткрывавших рты от таких рассуждений единоверцев наш ученый слов не жалел ─ власть заявляет о себе всеми имеющимися в ее распоряжении средствами: в парламенте, через газеты, наконец, печатает собственные деньги.

Быть может, за неимением газет и парламента, быть может, от страха перед завтрашней бандой, взялись жители Брода печатать собственные деньги. Затея выглядела совсем бы любительской, если бы не одно обстоятельство ─ сбежал из золотушной Вены фальшивомонетчик, по прихоти судьбы, тоже Кааф, в добрые времена какие только бумажки не изготавливал этот негоциант. С какой только полицией не поссорился. За неимением на карте Европы места получше, казалось, нашел он себе в Броде тихую пристань. Женился, ходил в синагогу, деньги на бедных давал не скупясь. А чтобы иметь заработок, завел сельдяную торговлю, купив на все времена одну бочку ржавых сельдей.

Этому-то Каафу поручил Кааф-грамотей стать одновременно министром финансов, первым казначеем, художником и печатником новой валюты. Понимая, что дело спешное, и дальше прятаться за бочку с сельдями не удастся, предложил Кааф обществу на выбор валюту всех стран Европы и доллары Америки. Ибо захватил из Вены кое-какие приспособления своей профессии. Сам он являлся безусловным почитателем американской валюты над всякой другой, основательно подпорченной войнами и беззакониями.

Никто в Броде, включая и Каафа-грамотеся, отродясь не видел долларов и не держал их в руке. Зелененькие и свеженькие понравились, но поворчали твердые лбы, язык, мол, непонятный. На что Кааф-грамотей пустился в пространные рассуждения, краткая суть которых такова ─ мы с вами и так знаем свои деньги, слава Богу, сами делаем. И нечего нам на них глазеть. Только дурак и иностранец станет читать надписи на деньгах. На том порешили и разошлись, единодушно признав доллары истинно жидовскими деньгами.

Несколько дней среди всеобщей напасти, погромов, смертей и разрухи являли Броды островок благополучия. Очередная банда, в базарный день с гиканьем ворвавшись в местечко, приметила, что местные жители живо меняют хрустящие доллары на картошку. В отличие от нашего Каафа-грамотея, атаман банды учился в Сорбонне, изучал экономику и прекрасно знал, что против денег непременно следует положить товар. Таким товаром он определил жизнь. Каждый день жизни мужчинам, женщинам и детям, всем скопом, он определил в тысячу долларов. Деньги потребовал вперед.

Каафу, фальшивомонетчику из Вены, было не привыкать делать деньги, и он их делал, подобрав двух неленивых подручных. Справился Кааф, и когда аппетит атамана на американские бумажки поднялся до десяти тысяч. Товаром, выставленным против денег, вновь являлась жизнь мужчин, женщин и детей. Но, наверное, неплохо учили и в Сорбонне, вскоре атаман смекнул ─ деньги не возят издалека, но испекают в соседней хате. О чем-то долго они потом толковали, Кааф, фальшивомонетчик из Вены, и атаман из Сорбонны, после чего сгинули, будто их и не было. Куда-то подевалась и банда.

Наш Кааф-грамотей объяснил, что больно понравились бандитам жидовские деньги. Ну ладно, пусть печатают, а мы себе когда-нибудь другие нарисуем. И нарисуют, если, конечно, поможет им в этом неприхотливый, всеми забытый божок еврейского счастья.

ר Народ полон

Когда я был учителем в хедере, считайте, в первый день моего учительства, толковали мы с учениками о двенадцати коленах Иакова. Кто из нас, евреев, не знает эти, заученные в школьные годы, имена. Сколько себя помню, захочу погордиться своим народом, начинаю повторять негромко: Рувим, Симеон, Левий, Иуда, Иссахар, Завулон, Дан, Иосиф, Вениамин, Неффалим, Гад и Асир. Днем и ночью, в прямом и обратном порядке — попробуйте.

У меня в хедере передо мной сидит как раз двенадцать учеников, непослушные, непоседливые еврейские дети. Я стою против них, считайте, у меня первый урок, и говорю по привычке: Рувим — первенец. Встает черномазый Рувим, а какой же еще. Симеон. Нет Симеона. Я огорчанюсь, что среди учеников нет Симеона, почти плачу. Представьте, говорю, каждый из нас сын Иакова, которого потом назовут Израилем. Вот ты будешь Симеон. Ты будешь Левий. Есть Иуда? Ты и будешь, гордись своим именем, сынок. Иссахар, Завулон. Я переназвал всех, любуюсь черными лохматыми головами новоиспеченных израильтян. Смотрите, запоминайте — собрал я в жалкой комнате нашей, как собирают ягоды, все колена народа. Всю гроздь целиком. Давно и никто не помнит, не видел такого чуда, но осуществилось оно в нашем хедере, Пусть теперь Иуда обратится к Левию, Дан обнимет Вениамина, Иссахар и Иосиф пусть станут рядом. Смотрите друг на друга, дети, запоминайте, как богат, как обилен был народ наш. И ты был в народе нашем, и ты, пока топор не перебил одиннадцать колен.

Но нет и не было топора на весь Израиль: Рувим, Симеон, Левий, Иуда, Иссахар, Завулон, Дан, Иосиф, Вениамин, Неффалим, Гад и Асир. Пойте, радуйтесь дети. Не учим мы сегодня Тору, не жуем привычную жвачку учения. Но радуемся. Здесь и сегодня мы народ Израильский. Я отец ваш Иаков, вы дети. К каждому обращусь я по имени, вы ответьте. Подойди ко мне, Рувим — первенец, возьми булку из руки отца. И ты, Симеон, возьми. И ты, Левий. Теперь отломите от булки, не все в горло вам. Пусть младшие всегда будут под защитой, как сейчас вы кормите их из руки. Помните, Иосиф ─ младший накормил братьев, когда был уже в Египте. Хлебом Иосифа жив Израиль. Не учим мы сегодня Тору, не глодаем кость учения. Но радуемся. Здесь и сегодня мы народ Израильский. Все колена. Я отец ваш, вы урожай мой, вы богатство мое. Надежда Израиля в двенадцати именах, в двенадцати сердцах ваших душа Израиля.

Так говорил я ученикам, двенадцати черномазым еврейским мальчишкам, когда пришел в хедер учить их.

ש Коровенка

Была у Самуила коровенка, одна-единственная, не было у него ничего кроме коровенки. Разве что пустое и ржаное ведро. От жары от зноя летнего высохло все, солью покрылось мертвое и живое.

Много дней не давало небо ни капли воды. Поднял Самуил к небу глаза и опустил. Никогда ничего не просил себе Самуил. Лишь славил Господа. Был чист он перед Господом. Вознес слова молитвы, просил пролиться дождю. Прошел дождь обильный. Наполнилось ведро доверху, пила коровенка и напилась. Радуется Самуил, танцует Самуил. Но недолга его радость, как невелико ведро старое, ржавое. Вновь сушь, зной мертвецкий, соль лежит на мертвом и живом. Поднял Самуил к небу глаза и опустил. Был чист он перед Господом. Вознес слова молитвы, просил пролиться дождю. Но прежде собрал по соседям ведра. Всего шесть ведер собрал Самуил, прежде чем обратился к Господу с мольбой о дожде. Прошел дождь обильный. Наполнились ведра доверху, пила коровенка неделю и жила в довольстве. Радуется Самуил, танцует Самуил. Неделю длится радость, но и к радости приходит суббота. Вновь соль на мертвом и живом, горька смерть, еще больше горька жизнь. Поднял Самуил к небу глаза и опустил. Прежде чем вознес он слова молитвы, прежде чем попросил для себя у Господа, вырыл Самуил водоем. Не на шесть ведер, на шесть лет рассчитал. Пока пребывал в трудах, коровенка издохла. Оплакал Самуил единственную живность. Радуется, танцует Самуил. Не просит больше у Господа, но славит Его. Нет ничего у Самуила, и не устанет славить он Господа.

ת Возрождение

Девочка, Тхия моя, высунула головку из-под пледа, проснулась среди ночи. А вот и сынок, постреленок, не спит, вечно готов слушать мои рассказы. Спрошу. ─ Нравится вам слушать старого болтуна? ─ Кивают. А как же, конечно, нравится, как и мне рассказывать. Еще спрошу. Отвечай ты, Тхия, какой из моих рассказов нравится больше? Ага, про лысую Лию. А почему? Она смешная? Нет, потому что у него счастливый конец. А как же, что бы стоил рассказчик, если бы не мог придумать счастливые концы для своих рассказов. Твоя очередь, сынок. О Давиде? Это, наверное, потому что он христианин и не должен жить в гетто. Нет? Ну говори, не стесняйся. Потому что он вырос сильным-сильным и никого не боится. Правильно, сынок. А теперь спать, когда дети спят, они быстрее растут и набираются сил. Вы спрашиваете про меня? Мне нравятся все, иначе я бы не рассказывал. Больше других? Ну хотя бы этот, где черные в субботнем платье иудеи молятся на белом снегу. Я говорил среди воды и серы? Ну конечно, конечно, было так, как я говорил. Спите, дети. Ваш старый отец еще должен молиться.